«Пушкин! Пушкин! Какой прекрасный сон мне приснился в жизни!»
Н. В. Гоголь.
Пушкин не имя – это титул. Это герб целой эпохи – тот самый суверенный север, на который указывает компас нашей совести в дремучем лесу литературы, и хотел бы обойти стороной, но не можешь, он всегда впереди. И вместе с тем Пушкин позади вместе с породившим и убившим его золотым веком, он безнадёжно отстал от нашего железного, как прекрасная породистая лошадь от старенького самолёта. В каком-то смысле Пушкин не умирал вовсе, или, можно сказать по-другому, его вообще не было: так испокон веку незаметно то, что всегда есть. Он известен, как алфавит от «а» до «я», но в буквах его, по разному сложенных, всегда есть место невмещаемому.
Мы читаем, но не впитываем его специально; остаётся только то, что осталось. Однако остаток оказывается больше целого.
Он не учил нас по-новому смотреть на себя – русских; но вот вдруг он открыл для нас Африку, из которой мы увидели Россию и странных себя. Ведь это он сказал, что «Россия слишком мало известна русским». Он не создавал нарочно новых форм, но оказался родоначальником всех начинаний. Он слагал из тех же букв те же слова, но в таком знакомом и стёртом городском языке мы узрели скандинавские руны, египетские иероглифы со сказочными картами ненайденных сокровищ, тут же рядом, двести лет назад. Как же было светло! Но поняли мы это только когда начали искать друг друга наощупь. Да и так ли? Всеми знаемый наизусть со школьной скамьи некролог, посвящённый гибели Пушкина: «Солнце нашей поэзии закатилось…», будучи напечатан, вызвал-таки строгий оклик. Заговорились! Ведь солнцем мог быть только всеми почитаемый государь, который, кстати, назвал Пушкина умнейшим из людей России. Да, но солнце-то действительно закатилось!
Его мифриловая кольчуга не заржавела для нескольких поколений благородных литературных эпигонов и не менее благородных подражателей. Она выдержала всё… Но искони, так уж повелось, свинцовые отточия верней находили свою цель, чем оставленные пером… Быть может, сложное их воздействие на мысль нашей страны, синонимично кровопусканию при болезни? Ведь изничтожение поэта в нашей стране ритуально… Быть может. И всё-таки вспомним Блока: «Пушкина убила не пуля Дантеса, а недостаток воздуха». Отпели, закопали, замолили. Втиснули в намоленный оклад литературного образа. Стригли карандашный портрет под стандарт «неповторимой личности», но резали воду, ничего не вышло: ведь, как сказал Гоголь, «у него нет личности». Надгробные речи, многотомные издания, монографии, союзы и объединения… разлетелась череда птенцов зевесова орла, до новой свинцовой очепятки.
Провожали, ставили памятники; но, если зреть в корень, так ведь это он проводил и похоронил всю русскую литературу «до».
Судьба Онегина, право, куда закономернее, чем судьба его создателя. Впрочем, творение по-настоящему гениальное всегда оказывается выше бытовых подробностей жизни своего творца и, одновременно, оказывается его же вершинной перспективой. И хотя нам дано различить: «Вот это Пушкин, а это Достоевский», мы понимаем, что они чем-то невозможно похожи на нечто вне себя. Потому что они преодолели себя. И в тоже время если одного мы охарактеризуем: «психологизм и полифония Достоевского», то другого… Простота? Гражданственность и лиризм? Типичность героев? Всё это отчасти так, но в целом явно не то. Мы можем даже предложить связь, найденную Ахматовой: «Персонажи Достоевского – это состарившиеся герои Пушкина», однако это не решит вопроса. Универсализм Пушкина? Ну, может быть, теплее; не зря, наверное, друзья называли его Протеем. Он, как и многие другие, говорит от себя, он, как и многие другие, говорит про себя, а получается не то и не другое — космос! Но всё же и это не главное.
Поистине, «настоящая правда не правдоподобна»: Пушкин – это наше никогда. Зачин, не сбывшаяся мечта о прошлом, не оконченная икона России, живая и мёртвая вода непочатой сказки. Нет Александра Сергеевича, но есть Пушкин, как золотой и неразменный запас. И в этом наша гордость и главная национальная опасность. Что толку заявить, что Пушкин есть, его, как говорил Розанов, надо есть! Нам же, похоже, делают от него прививку загодя, уже в школьном возрасте. Скажу ещё резче — надо быть им! Как «Адам», нечто вроде титула – герцог де Земля, так и Пушкин – поистине Адам нашего будущего!
Где гармонии хранится камертон? Нечем дышать, или, точнее, негде дышать. В уши, ноздри, глаза, как в двери, изо дня в день стучит информативный безликий ликбез. Когда же спасительного кислорода нет в крови (а в итоге и в языке), то остаётся только высушенный юбилейный субстрат на газоне: «Ай да Пушкин…»
Народ безмолвствует. Ему велят: «Кричите: да здравствует царь Дмитрий Иванович», а он безмолвствует. Но нет, наше поколение, к сожалению, скорее, как в черновой редакции «Бориса Годунова», бросает шапки и бормочет ровно то, что нужно… ибо в главных героях нынче мёртвые души. Невольно вспоминается тот эпизод, в котором Гоголь читал Пушкину «Мёртвых душ», а постепенно мрачневший от строчки к строчке Пушкин произнёс в конце концов: «Боже, как грустна наша Россия».
Есть что-то обречённое в констатации: «выше головы не прыгнешь». Словно бы безголовая Россия вообще может прыгать, хотя бы и выше чего-то. Словно бы его гибелью мы согласились уже с гибелью грядущего. Колосс на глиняных крылах.
Но нет, всё это не так. Слава Богу — и Пушкину — что он пришёл вовремя и, уходя, не задержался. Задержись он до нашего времени, дерзни он появиться ныне, («чёрт догадал меня родиться в России с душою и талантом!») простиралось бы его творчество в лучшем случае до журналиста или, скорее всего… был бы он недоучившимся студентом курса второго литературного института, мальчиком на побегушках, скажем, курьером какой-нибудь по-местной газеты. Но никак не поэтом «всея демократической России», и уж тем более не драматургом или прозаиком. Цензура той поры — это цезура нынешней. Если тогда что-то антигосударственное вычёркивали, то сегодня нечто стóящее просто лаконично исчезает вместе с мыслью ещё в зародыше. Аборт и клонирование мысли. Девиз прост: хамить – выгодно, остальное — нежизнеспособно. Так что остаётся разве что киносценарии пописывать. Но тогда всё пришлось бы менять: «Скупой брокер» или, скажем, «Фúговая дамочка». Жёстко? Не будем отшучиваться, давайте ответим: Да или Нет? С его-то дворянскими понятиями о чести? Может быть, нашёл бы себя за рубежом, или, точнее, рубеж бы нашёл его? Касательно последнего ясно: «Клянусь вам моею честию, что я ни за что не согласился бы – ни переменить Родину, ни иметь другую историю, чем история наших предков, какую нам послал Бог».
Остальное же — сквозь века….
…По-прежнему всё пусто.
Здравствуй племя
Младое, незнакомое! не я
Увижу твой могучий поздний возраст…
Я уверен, Пушкин и ныне среди нас. Однако в оцифрованном потоке современности его не заметят, как, наверное, и не примечают где-нибудь в стольном граде Петра, застольном Киеве и сугубо стильной Москве. Потому что он, вбирающий в себя время, сам был вне его. А мы? Мы так… Всё это маленькие трагедии расколотой империи Третьего Рима, о масштабах которых никто никогда не узнает. Кто поведает нам о том, что не вернуть? Пушкин? «Бесспорно, унёс он с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем». (Ф. М. Достоевский).
В конце концов, может быть, пора начать хотя бы сожалеть о том, что гоголевские надежды увидеть лет через двести Пушкина как «русского человека в развитии» не сбылись? Почему, ведь, казалось бы, всё для этого было? В чём тайна не сбывшегося на своей вершине великорусского духа? Может быть, россияне уже не русские? Ну хорошо, сдались, не сейчас, но свершится ли? Так и хочется вскинуть вверх вопрос Жуковского: «Что видишь Пушкин?»
Чума – понятно. Но пир или панихида?! Один мерещится выход, да и тот тупик? Может быть, и так. Однако вспомним, был в средние века такой забавный трактат: «О пользе безвыходных ситуаций». Давайте же извлекать пользу! И, кроме того, не робеть зреть в корень. Ведь если уж сам Александр Сергеевич с его острейшим взглядом «на три аршина под землёю», «со страшной высоты Парнаса» не заметил, не соприкоснулся с Оптиной пустынью… Если он, имея в товарищах Гоголя и Киреевского, мог позволить себе не знать о Тихоне Задонском и о дивеевском старце Серафиме, то что говорить о нашей слепоте сегодня? Молчать да искать.
Быть может, мы и сейчас проходим мимо тайны жизни, не чувствуя и не понимая тайны духа? Быть может, сжигая вселенную для собственного бесценного обогрева, мы так и не проверили древнюю догадку, что в неё можно вчитываться, как в книгу?
Восприятие Пушкина, основателя русского литературного языка, тает на наших глазах. Прервалась традиция, и скоро плоды этой пустоты достигнут до нас. Да, мы уверенно можем критиковать его и, подобно Ксерксу, бичевать непослушное море; мы можем настырно копошиться в его черновиках и пополнять Дон Жуанские списки, но мы так и не выходим на простор его мысли. Мы разучились дышать полной грудью, тем неповторимым разнотравьем России, которое и вскормило его, которое соткало его именно таким — солнечным сплетением русской культуры. «Любовь, Россия, солнце, Пушкин…» Но вслух сегодня, конечно, иначе: «сквозит, знаете ли, старьём». А завтра? Подчёркиваю — Пушкин утонет на наших глазах. Это, правда, не значит, что он исчез-нет. Повторяю – нет! Но то, что останется, скорее будет напоминать знатокам таинственную Атлантиду, опираясь на легенды которой, можно обосновать и построить всё и вся, но…
А виноват кто?
Пушкин?
Не знаю, по-моему придёт переосмысление текста как такового. Ведь человек, в конце концов, тоже текст; раскавыченная, как говорят, цитата, стремящаяся стать Словом в начале иного, запредельно иного текста… А ведь у Пушкина необычайно высокая валентность славянской вязи речи. И потому, даже самое последнее его чердачное окно оказывается загадкой языка. Слова зачастую не просто вызывают друг друга из хаоса в сложное переплетение словесных рядов, но обязывают стоять исключительно на своём месте, обеспечивая, при этом, предельно прочные и, вместе с тем, лёгкие и гармоничные сочетания. Каждое стихотворение, — говорил Блок, – это покрывало, натянутое на остриях нескольких слов. Прозреть неоткрытый, не созданный ещё метаобраз такого текста — задача исключительно интересная. И это задача будущего.
Овод Сократа укусил-таки Афины да так, что они в последнем рывке создали поистине греческого лебедя — Платона. Того Платона, который вложил в уста Сократа сакраментальную фразу: «Прекрасное — трудно», того Платона, гений которого вот уже две с половиной тысячи лет порождает всё многообразие мировой философии. Каждая нео-эпоха видит в нём исключительно своё, ещё не высказанное, не выстраданное, не оспоренное. Надеюсь, подобное же должно произойти и с нашим, как его называли Жуковский и Вяземский, «сверчком» — гением Пушкина. Но для этого необходима совершенно иная вселенная слова, чтобы звезда Пушкина, пусть и Полярная звезда галактического полюса, оказалась в ином созвездии, тогда есть надежда. Прошло то время, когда поэты «аукались Пушкиным». Как аукнется, так и откликнется: пройдёт и время анализа, сопоставления букв, слов, биографий, школ и направлений. Пройдёт, не исчезнет, но пройдёт вместе с незнакомыми нам реалиями, неожиданным и таким долгожданным переосмыслением.
И тогда снова вспомнят это «весёлое имя — Пушкин». И оно снова окажется разным! Как и полагается человеку, не обеднённому определениями, Пушкин сочетал в себе противоположности и даже, казалось бы, взаимоисключающие свойства. И потому личность его, я уверен, не получит окончательного разрешения. Он достиг нашей предельной световой скорости и потому стал источником парадоксов даже в века космических кораблей, но не перестал, при этом, быть светом.
Двуликий, многоликий, но феноменально «мой Пушкин». А где же «наш» Пушкин? Нет. Как весьма верно нет его и в пьесе Булгакова «Александр Пушкин». Так и в нашей истории — нет. Точнее, мы знаем, что есть, но где, в чём – нельзя сказать точно. Его годовые кольца настолько в сердцевине русского дуба, что уже и не помнят ветви о той его сказочной поре золотых жёлудей. До сих пор путает нас и смущает главная, двойственная загадка человека: «Пришли мне, — адресует Жуковский несколько строчек Пушкину, — то, что будет сделано твоим добрым Гением. То, что напроказит твой злой гений, оставь у себя».
Когда Дионис и Аполлон, выхватывая друг у друга поэтическую лиру, пришли, в конце концов, на пророческий суд Исайи, то обоим был вынесен суровый вердикт: «глаголом жечь сердца людей». Однако, может быть, и осознав это, неутомимые гении Пушкина продолжали шествовать врозь, доведя эту его янусовскую раздвоенность до такого страшного вулканического напряжения, что спасти его могла только катастрофа нового рождения — смерть. «Давно усталый раб замыслил я побег». Двенадцать лет «до»: «Дай срок, — словно упрашивает Пушкин, своего учителя, — жадно принимаю твоё пророчество, пусть трагедия искупит меня, но до трагедии ли нашему чёрствому веку? По крайней мере оставь мне надежду».
Вы вспомните, какие интриги плелись вокруг Пушкина последние годы его жизни! Сколько было случайных совпадений и сколько подстроенных ситуаций. Помните, что наворожила Пушкину гадалка… А ведь он всерьёз, как говорил, «струхнул» при виде белокурого офицера. Хотя пророчество, как остро заметила Марина Цветаева, не сбылось – убил его не белый цвет, которого он так суеверно избегал, а человек-пробел. Да и погиб-то он без талисмана Нащокина, «единственно настоящего друга»… Это бирюзовое колечко уже при смерти он подарил Данзасу. И пусть дома разделились на две категории: те, в которых он бывал, и те где мог побывать. Пусть, минуя многие лéта, Блок говорил о «предсмертных вздохах пушкинской эпохи», сейчас, двести лет спустя, на экране наших книг: «Пушкин — это наше никогда».
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоём
Предполагаем жить… И глядь – как раз – умрём.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля -…
_____________________
О нашем времени или хорошо или ничего. Но, крест и хлеб — это то, что всегда актуально и всегда врозь. Пусть на изломе тысячелетий наползли смутные времена, это не даёт нам право быть слабыми. Кажется, Герцен говорил о том, что Пётр I перевернул Русь реформами, а народ ответил ему Пушкиным? Теперь наш ход, двести лет спустя.